ХХ век. Наше наследие 56/2001. В.П. Енишерлов, Д.К. Иванов и др. 2001

Главная/Публикации/Упоминания Ю. С. Злотникова/ХХ век. Наше наследие 56/2001. В.П. Енишерлов, Д.К. Иванов и др. 2001
13-1_5
13-2

"Суровые" и "другие"
Вильям Мейланд

Почти полвека, отделяющие нас от расцвета и заката «сурового стиля» и даже более близких времен необозримого в стилистическом отношении андеграунда 60—80-х годов постепенно уходят в прошлое. Воспоминания, легенды, версии одиночных событий сопровождают этот календарный уход и не то что сближают, но так или иначе смягчают контрасты и отношения некогда противоборствующих сторон.

«Суровый стиль» сам по себе никогда не был всеобщим и предпочтительным стилем нашего изобразительного искусства. Он возник вполне естественно, как здоровая реакция на засилье стиля сладостного, на восторженное восхваление социалистического образа жизни. «Наши будни» Павла Никонова и все подобные этой другие картины («Геологи», «Плотогоны», «Ремонтники», «Зверобои», «Полярники», «Строители Братской ГЭС» и т.д.) были монолитной антитезой многолетней сталинской парадности и сервильности искусства, обслуживающего идеологию. Николай Андронов, Андрей Васнецов, Павел Никонов, Виктор Попков, Таир Салахов, братья Александр и Петр Смолины и многие другие мастера опирались в своем творчестве 50-х—начала 60-х годов на прочные отечественные и мировые традиции «Бубнового валета», ОСТа, на эксперименты М. Ларионова и Н. Гончаровой, на европейскую школу Сезанна и кубизма. Пафос формальных исканий и оживление культурной жизни в целом были общим явлением непродолжительного, как оказалось, периода «оттепели», закончившегося манежной истерикой вождя и последующими бездарными в творческом отношении идеологическими совещаниями.

Агрессивная и невежественная политика власти породила художественное подполье и была для многих художников совершенно неожиданной. Известный московский график Николай Попов вспоминает атмосферу возбужденного ожидания, которое охватило многих его коллег перед посещением выставки «30 лет МОСХа» руководством страны: «Мы были почти все молоды, только после института. Работали в издательстве «Знание». Юра Соболев собрал группу, где среди прочих были Дмитрий Лион, Юло Соостер, Николай Калинин и другие. Когда все узнали, что можно выставиться в Манеже, стали спорить — участвовать или не участвовать. Эрнст Неизвестный с воодушевлением говорил, что вся наша культура накануне больших перемен. И только один-единственный Рубен Варшамов возражал, повторяя, что ничего хорошего из этого произойти не может, что в итоге «всех посадят». Он единственный. Остальные были в эйфории.

После партийного нашествия в Манеже все собрались подавленные. Володя Янкилевский пришел белый как смерть. В издательстве началась визгливая перепроверка материалов. Гробились все обложки. Заведующая редакцией и говорила: «Смотрите, если эту часть закрыть и перевернуть, то будет свиная морда...>. Было общее чувство бесперспективности. Что же касается самих художников «сурового стиля», то меня прежде всего восхищал их стоицизм...

13-3
13-4_1

Помимо прочего стоицизм «суровых» заключался в том, что, несмотря на огульное поругание, лишение работы, а иногда и исключение из Союза художников, никто из них не собирался добровольно устраняться от выставочной и художественной жизни в целом. «Темперамент “суровых” располагал к открытому гражданскому диалогу, — пишет Александр Морозов. — Отсюда их тяготение к жанру крупной выставочной картины. Так что вопрос, кто же тогда был “прогрессивнее”, “актуальнее” — Никонов со своими “Геологами” или, допустим, Злотников с абстракциями-“сигналами” — в значительной степени спекулятивен. Гораздо существеннее, что генерации “шестидесятников” в обеих названных ипостасях удалось вернуть нашему художественному контексту по характерному выражению той поры — “язык искусства ХХ века”, действенно оживив традиции модернизма и авангарда».

Чем больше мы отдаляемся от 50—60-х годов, тем яснее, что деление на группировки, на тех, кто состоял в Союзе или не состоял, а самое главное — деление самого искусства на подземную и надземную части не только весьма относительно, но и крайне непродуктивно.

«Суровый стиль» довольно быстро изжил себя, а те, кто задержался в его колее, оказались в творческом плане наименее состоятельными. В своей книге «Вернисажи» (глава «Корни и ветви») Александр Каменский писал: <...Есть все основания утверждать, что “суровый стиль” был во многих отношениях плодотворным и исторически закономерным этапом развития нашей живописи. Это ясно. Но теперь ясно и другое: он, этот стиль, был лишь переходным явлением. Ему недоставало философской широты взгляда на жизнь, духовного богатства. ...Прямота иной раз оборачивалась прямолинейностью... Надо было искать новые, более бойкие решения. Иначе на смену отвергнутым парадным штампам пришли бы другие, столь же безжизненные. К счастью, этого не произошло»?.

Увы, с последним утверждением замечательного критика сегодня трудно согласиться. Ближе к середине и особенно к концу 60-х годов «суровый стиль» стал отвердевать и постепенно становился общесоюзной колеей официального искусства, славящего «труд, мир, май». Он выродился в «суровую» общесоюзную монументалку, быстро заполонившую собой города и веси нашей просторной страны.

Обращаясь к творчеству некоторых ведущих мастеров, можно отметить различную степень увлеченности их «суровой» тематикой и соответствующей формой выражения. В частности, весьма незначительную дань «суровому стилю» отдал Виктор Попков. Его программными картинами начала 60-х годов были «Строители Братской ГЭС» и «Бригада отдыхает». В дальнейшем, не теряя интереса к социальной проблематике, Попков уходит от лобовых приемов решения той или иной темы. Его композиции становятся все более метафоричными. Сухая графичность уступает место символике цвета и повышенной декоративности в целом, как, например, в одной из лучших работ 60-х годов — «Сон». Вроде бы все признаки «суровости» в ней соблюдены и тем не менее перед нами не схематичное предстояние персонажей, а убедительное живописное высказывание. И в дальнейшем в своих пронзительных картинах северного цикла, а также в знаменитой «Шинели отца» и последнем монументальном полотне «Хороший человек была бабка Анисья» Попков сумел соединить лирическое и эпическое начала и возвысить свой голос художника-гражданина до высот симфонического звучания. Не задержался в рамках программной «суровости» и Павел Никонов, нашедший свою экспрессивную манеру и развивший ее в многочисленных произведениях 60—70-х годов. Причем и в городских, и особенно в деревенских сериях Никонов остался художником острого гражданского видения, чьи убеждения не смогли поколебать ни бездарные совещания-проработки, ни серая хоровая критика, дружно воспевавшая прелести социалистического реализма. Знаменитая «Стачка», «Полярники», «Зверобои» и несколько северных морских пейзажей братьев Александра и Петра Смолиных — это почти весь их вклад в сокровищницу «сурового стиля». Мощная монументальная живопись последующих лет утвердила за ними репутацию романтиков и философов, сумевших сказать о своем времени и стране все, что они видели и чувствовали без послаблений и какой бы то ни было внутренней цензуры.

На первый взгляд, наиболее стойкими строителями «сурового стиля» были Николай Андронов и Андрей Васнецов. Живописная манера последнего, кстати, почти не претерпела изменений на протяжении нескольких прошедших десятилетий. Натюрморты, интерьеры, портреты и монументальные композиции Васнецова по-прежнему легко узнаваемы, благодаря строгой и крепкой архитектонике, сумрачному колориту и особому вниманию художника к рас-

пределению на холсте света и тени. Похоже, что Васнецов не только не расставался с «суровым стилем», но и не созидал его специально, а как бы родился с ним в крови и под девизом — «на том стою и не могу иначе».

Николай Андронов, пройдя первоначальный период «бури и натиска», обрел в 60—70-е годы буквально новую почву — ферапонтовские земли — подолгу работая вдали от Москвы на севере России. Причем это не было узко понятое пресловутое «почвенничество» и уход в идеализацию патриархального прошлого, как у некоторых литераторов одного с ним поколения. Это было прежде всего углубление в себя и в профессионализм, который художник отстаивал всю жизнь и который усердно прививал своим многочисленным ученикам.

Не остановились на этапе «суровости» и многие мастера союзных республик, центральной России, Сибири и различных крупных художественных центров. Например, Расим Бабаев и Тогрул Нариманбеков, ушедшие с годами в эмоциональный декоративизм и экспрессионизм. Создал свое особое направление красноярский живописец Андрей Поздеев, виртуозно соединивший стихию цвета и геометрический минимализм композиционных построений. Но были, разумеется, и такие, кто независимо от принадлежности к той или иной национальной или городской школе, нашел в «суровом стиле» некое академическое успокоение, ставшее чисто внешней застывшей формой выражения. Отчасти это касается Таира Салахова, чья холодная стерильная живопись, напоминающая иногда произведения Александра Дейнеки разных лет, прочно слилась с понятием стиля социалистического реализма, бывшего, по утверждению его многочисленных теоретиков, «национальным по форме и социалистическим по содержанию». Здесь же следует упомянуть тяжелую «черную» живопись певца рязанской земли Виктора Иванова, чьи траурные по большей части картины были неизменными знаками «гражданственности» и «патриотизма» на любой большой выставке государственного масштаба. Увяз в «суровости» и Петр Оссовский, из десятилетия в десятилетие изображавший блестящие купола кремлевских соборов под тяжелыми облаками или мощные увалы российской земли на берегах рек под рассветными и закатными небесами. Подобная монументально-эпическая «суровость» долгие годы шла по выставкам как вездеход, вызывая одобрение начальства,

13-5_1

неизменное равнодушие зрителей и естественную неприязнь художников, не пожелавших дружно впрячься в подобную соцреалистическую пахоту.

Примерно ту же картину можно было наблюдать в графике и скульптуре 50—80-х годов, где были свои лидеры и свои, часто добровольные, аутсайдеры, тихо, но напряженно работавшие, следуя профессиональным законам своего вида искусства. Кто-то из них, как, например, Игорь Обросов или Эрнст Неизвестный так и остался внутри эстетики «шестидесятых», кто-то, напротив, изящно разрешил формальные и содержательные проблемы, как Илларион Голицын или Андрей Красулин, и по-прежнему интересен как творческий персонаж современной художественной жизни.

Образованный, как уже было сказано, далекой от жизни искусства партийной политикой андеграунд жил в 60-е и последующие годы своей таинственной, иногда тихой, иногда бурной жизнью. Обитателей подвалов и чердаков не питали государственные заказы и художественные комбинаты. Их подкармливало достаточно опасное в советские годы внимание искусстволюбивых иностранцев. Причем в последнем случае борьба за это внимание шла не менее острая, чем за получение крупных заказов по оформлению какого-нибудь очередного «музея» Ленина или возведению мемориала в честь героев войны и труда.

Весьма любопытно, что странности того давнего противостояния дошли частично до наших послеперестроечных лет. Славящая отцов и детей андеграунда «продвинутая» в западном направлении критика до сих пор, в лоб или походя, выражает свою неприязнь к так называемому левому МОСХу и, наоборот, готова закрыть глаза на любые жалкие экзерсисы, если только их произвели на свет потомственные ударники андеграундного труда.

Атмосфера брежневского правления породила множество уродливых явлений, среди которых прямые преследования художников, запрещения тех или иных выставок и публикаций были лишь внешними проявлениями тоталитарной природы советского государства. Идеологическое и административное давление деформировало жизнь, творчество и сам характер отношений между людьми. Атмосфера подозрительности и, в частности, опасений в доносительстве была развита настолько, что многих художников и их друзей из кругов творческой интелли-

генции обуревала мания преследования. Выставкомы, художественные советы, различные цензоры из так называемых управлений культуры были в совокупности личным кошмаром каждого, кто хотел легально что-то показать публике. Дело доходило до того, что даже «обнаженная натура» вызывала явное раздражение контролирующих инстанций. Известный московский художник Аркадий Петров на своей персональной выставке в залах МОСХа на улице Вавилова (март 1984 года) был вынужден «одеть» своих наивных героинь, изображенных в свободной неопримитивистской манере. Абсурдность происходящего стала настолько очевидной, что пришлось снять не только несколько «раздетых», но и заново «одетых» дам, вызывавших у зрителей гомерический смех.

Нередки были случаи, когда крамольные произведения не просто убирались с выставки, но и физически уничтожались, как это произошло, например, с однодневной выставкой московского  скульптора Леонида Берлина в 1974 году. Его работы, в том числе выполненные в нетвердых материалах, были по сигналу сотрудника КГБ вывезены на грузовике из выставочного зала на Кузнецком мосту и свалены вблизи подмосковной дачи художника в Кратово. Под забором оказались части «Оптимистической трагедии» (бетон), на которые сверху свалили металлические работы. Все перемешалось, металл заржавел... Здесь нет необходимости вспоминать многократно описанную очевидцами историю «бульдозерной выставки» (сентябрь 1974 г.), ставшую в силу обстоятельств и привлечения иностранных журналистов широко известной у нас и за рубежом. Это был общегосударственный стиль отношения к неугодной, не подчиняющейся официальным канонам культуре.

Что же позволяло искусству выживать в подобных условиях, что поддерживало художников в их неравной борьбе с государственной машиной контроля и подавления? По свидетельству многих, прежде всего спасало своеобразное непротивление злу насилием, то есть самоустранение от любых общественных проявлений, сидение в своем углу, в своей мастерской, если таковая имелась, в своем подвале дворника или истопника, на своем богемном чердаке, на своей кухне в кругу единомышленников и проверенных друзей. Таковым было, в частности, Лианозовское братство в Москве или подобные объединения художников в тогдашнем Ленинграде, вылившиеся в строительство так называемой газоневской культуры. Сегодня эти объединения превозносятся оптом и в розницу. Точно так же, как когда-то были ругаемы и гонимы. Между тем собственно творчество их членов требует, как всякое нормальное творчество, индивидуального и конкретного анализа. Отчасти это уже сделано или делается по отношению к наиболее интересным и состоявшимся фигурам андеграунда. Но не редки, к сожалению, случаи соборных дифирамбов, когда определяющим моментом для восхвалений является принадлежность к «своим». На поверку же оказывается, что клан «своих» и гонимых ничуть не лучше клана «чужих» и признанных. По сути, это старая болезнь, затронувшая в разные годы и нашу художественную критику, когда тот или иной автор становился практически «неприкасаемым» только потому, что нормальная в иных условиях критика в условиях общей несвободы могла ему повредить чуть ли не в уголовном смысле.

Неприкасаемость основательно повредила, например, и многим участникам выставок на Малой Грузинской улице, ставшей легальной территорией для выпускания излишнего, по мнению властей, подпольного пара. Учтя первоначальные погромные ошибки, управленцы и цензоры хотели держать художников в открытом и доступном поле своего бдительного зрения. И фактически, начиная с середины 70-х годов, им это удавалось. Критики же и искусствоведы, лишенные в свою очередь по-настоящему свободных органов печати, так и не добрались до серьезного анализа весьма пестрого творчества наших доморощенных сюрреалистов, абстракционистов, символистов, художников религиозного искусства, поп-артистов и прочих в большинстве своем «непризнанных гениев» нетрадиционной для советского искусства стилевой ориентации. Последствия этой давней искусствоведческой недоработки ощутимо сказываются до сих пор, и торжество свободы и всяческого плюрализма в нашей современной художественной жизни выглядит несколько ущербно. Так и не состоявшийся в нашей стране по разным причинам серьезный общегосударственный или хотя бы городской Музей современного искусства только усугубляет несколько подвешенное состояние искусствоведческой науки и, что также немаловажно, тормозит развитие нормального артрынка, лишенного необходимых ориентиров. Созданный же в последние годы стараниями Зураба Церетели своего рода «домашний» Музей современного искусства в силу ряда причин оказался весьма далек от тех задач, которые должен был бы решать подобный музей. Случайное, а иногда и смехотворное соединение отечественных

и зарубежных мастеров, в том числе художников знаменитых и никому неведомых, действительно современных и безнадежно устаревших оставляет впечатление большого провинциального музейного запасника.

Массовый исход художников из страны, активно начавшийся в 70-е годы и продолжившийся в 80-е, создал довольно странную и во многом трагическую ситуацию в нашем искусстве. Оставив, часто вынужденно, свое и не сумев органично вписаться в чужое пространство, часть художников, по существу, лишалась нормального импульса к творчеству, часть попала в жернова развитого западного артрынка и стала выдавать требуемую салонную продукцию, и лишь очень незначительное число самостоятельных, сложившихся еще в России авторов сумели утвердить себя и пробиться к относительной известности и сопутствующему ему благополучию. Имена последних у всех на слуху и нет необходимости в очередной раз вести отсчет «от Малевича до Кабакова».

Глобальные ретроспективные выставки типа «Европа, Европа» (Бонн, по замыслу кураторов просветить Запад в области искусства Восточной Европы и нашей страны, в частности, показали по существу извращенное представление о предмете рассмотрения. Словно по пушкинской формуле, западные кураторы оказались на редкость «ленивы и нелюбопытны», представив на огромной выставке именно тех наших авторов, которые давно живут в Западной Европе, Израиле и США и, естественно, хорошо известны специалистам в отличие от огромной массы российских художников, которые были представлены лишь тремя случайно выбранными, хотя и достойными именами (Владимир Вейсберг, Николай Андронов, Владимир Яковлев). Запад, по существу, захотел увидеть только то, что знал заранее и соответственно только тех, кто сумел жить в искусстве по законам западного рынка. Тот же, кто этих законов не понимал или не принимал, рано или поздно водворялся на прежнее место, как, например, Евгений Чубаров, пять лет проработавший в Западном Берлине, а ныне вновь осевший в своем мытищинском подполье, где им были созданы в разные годы лучшие скульптурные, живописные и графические произведения. Чубаров — это классический пример кромешного андеграунда, лишенного малейшей возможности самостоятельного выхода на всеобщее обозрение в советские годы. Дневник, который художник вел в Москве и Берлине, начиная с конца 60-х годов, это не просто человеческий документ второй половины ХХ века, это прежде всего тяжкое и неоспоримое обвинение тоталитарной системы, несовместимой с духом свободного творчества. Вот лишь несколько фрагментов этого дневника:

«1976 г. Ноябрь. «Изм» торжествующий и «изм», желающий торжества. Свобода исключает их обоих, опрокидывает, как свиней, лезущих в корыто.

Художника-отшельника нельзя достать. Он не нуждается в славе среди живущих, не ожидает от них ни добра, ни славы. Он привык обходиться своими усилиями... При чем все «измы», если жизнь бывает один раз в муравейнике свободным муравьем!

24 ноября. Сижу дома. Ненавижу советское искусство. Не хочу стать соцреалистом. Быть с ними рядом — постепенно стать тем же, что они. Нет, лучше одиночество, свобода, бедность. Самый верный способ выжить — не участвовать ни в чем. Закрыть дверь, завесить окно, не включать радио, не читать газет. Рисовать все время и рубить из камня в поле, а камень живет долго. У скульптур много времени для жизни...

Жалкое осеннее пальто, фуфайка. Встречаю зиму без теплой одежды. Сегодня... поехал купить шубу у одного на свалке, но он продал родственнику.

... Идеология закрыла нас в своей трубе. Мы не видим искусства ХХ века всей земли.

2 декабря. Сейчас еще темно. Восемь утра. Собираюсь идти в поле... Преследует усталость, холод, люди, враги, удар молотком по руке. Нужно сделать тайник для инструмента. 

3 декабря. Иду в поле. Вернусь, когда будет темно. На войлочные валенки надел галоши, на фуфайку — накидку. Надо модернизировать шапку. Сегодня еще одну трубу длинную притащил. Две рядом — они как рельсы для передвижения камня. Если бы летом удалось упросить колхоз, чтобы клочок тот опахали вокруг. Да нет же, летом меня погонят. Я порчу внешний вид поля, а в подвале не поработаешь — стук по камню мешает жильцам...

31 декабря. Сижу дома. Вчера узнал, что мои два рисунка висят на «Первой всесоюзной выставке рисунка». Завтра пойду в поле. Это единственное в моей жизни. Камень, я и поле».

Городской подвальный быт в Москве был более разнообразен. «Я искал подвал. Соболев тоже ищет», — писал Михаил Гробман в «Дневнике» 1964 года. «Подвал — становой хребет андеграунда. Подвал,

13-6_686371

если хотите — сущность русской культуры. Лично я был обречен на подвал... Подвалы сдавали за взятку, и чем прочнее было помещение, тем больше был взнос. В наемных подвалах зашумели «салоны», куда можно было ввалиться без предупреждения, даром напиться самогону, послушать запрещенную поэзию, поглазеть на абстрактные каракули и переночевать под столом», — констатирует Валентин Воробьев.

Кто-то сочтет это расслабленным бытом городской богемы. Между тем это был во многом вынужденный быт значительного числа известных и неизвестных художников, лишенных возможности нормально работать и свободно выставляться. Отдушиной часто были так называемые квартирные выставки и помощь редких, как правило иностранных, меценатов, одним из которых являлся выдающийся коллекционер русского авангарда начала ХХ века Георгий Дионисович Костаки. Собирая авангардистов «второй волны», он поддерживал живых людей, вселяя в них надежду и веру в будущее их искусства, что, кстати сказать, полностью подтвердилось в наши дни, когда многие произведения из его коллекции вошли в лучшие музеи и частные собрания России и всего мира.

В статье «Населители тылов и обозов» Михаил Гробман, живущий с 1971 года в Израиле, пишет, что «западные журналисты прилепили нам всякие звонкие политические названия типа “андеграунд”, “подпольные художники”, “инофишл арт” и др. Мы никогда не только не были в подполье, но наоборот, активно показывали свои работы огромному количеству зрителей. Через наши жалкие комнатки прошли тысячи советских людей, и для многих из них эти посещения
явились жизненным духовным переворотом. Многие из правозащитников начинали свою карьеру под влиянием того духа свободы и независимости, который царствовал в нашей среде». Гробман в данном случае прав и не прав одновременно. Стремление демонстрировать свое творчество как можно большему числу зрителей и вынужденное подвальное существование никак не противоречат друг другу. Да, художники Лианозовской группы и всех прочих объединений, включая очень пеструю в профессиональном отношении массу учеников Гелия Белютина, не были подпольщиками-заговорщиками. Но не будучи допущенными в выставочные залы официального Союза художников, они совершенно объективно попадали в положение отверженных. Атмосфера подполья, то есть то, что и зовется «андеграунд» — неизбежное следствие такой отверженности. Что же касается духа свободы и независимости внутри групповых объединений, то это понятия в данной ситуации тоже весьма относительные. Создатели «второго авангарда» зависели не друг от друга. Здесь все было так, как всегда бывает среди людей, — и дружба, и вражда, и помощь, и подлость, и зависть, и солидарность, и т.д. Внутренняя свобода у наиболее сильных и самостоятельных, безусловно, была. Но не имея постоянной работы и даже более или менее надежного прибежища, завися от случайных благодетелей-иностранцев, которых никак не мог заменить один выдающийся собиратель и благодетель Г. Костаки, о какой свободе и независимости можно говорить. Были бы свободны и независимы, не уезжали бы куда подальше от родных подвалов, чердаков и трухлявых подмосковных дач.

Кроме всего прочего, была еще одна зависимость — от информации в области искусства и культуры в целом, вернее, от более чем скромного ее количества и качества. А.Морозов, конечно, волен писать, что «к началу 60-х не знать, что такое геометрическая абстракция и абстрактный экспрессионизм, минимализм, метафизическое искусство, да-да, здесь, в сущности, мог только тот, кто этого знать не желал». Между тем журналы, альбомы и книги, посвященные современному западному искусству, не говоря о живых выставках, были редчайшей редкостью. Более того, подобная литература изымалась на таможне как антисоветская.

Сегодня почти невозможно поверить, что с момента упомянутых событий прошло меньше двух десятилетий. Не только молодые художники и искусствоведы, но даже очевидцы не все помнят или, скажем точнее, не все хотят помнить. В 90-е годы, особенно ближе к их окончанию, многих даже охватила своеобразная тоска по славному прошлому. Разумеется, это не тоска по подвалам, жалким квартирным выставкам и разговорам на кухне. Ностальгию вызывают воспоминания о молодости, о духе былого единения, о шумных собраниях и обсуждениях. Трудно предположить только, что может существовать ностальгия по Несвободе. Влечет сама атмосфера времени, в которое нельзя войти дважды.

13-7_1
clock-black
ВТ - ВС 10:00 - 20:00
ПН         Выходной
address-black
г. Москва, 4-й Сыромятнический переулок, 1, стр. 6 ЦСИ Винзавод
Этот сайт использует файлы cookie и метаданные. Продолжая просматривать его, вы соглашаетесь на использование нами файлов cookie и метаданных в соответствии с Политикой конфиденциальности.
Продолжить